Накануне Хэллоуина в российский прокат выходит новый фильм Роберта Земекиса «Ведьмы». Известная история Роальда Даля, поставленная в жанре семейного кино культовым режиссером, прошла строгий гендерный, феминистский и антихарразментовый контроль. Рептилии и теплокровные не пострадали. Все совпадения случайны.
@Елена ПАТЕЕВА
Накануне Хэллоуина выходит новая экранизация «Ведьм» от Роберта Земекиса, выбравшего для всем известной истории жанр семейного кино. Еще до выхода в прокат было очевидно, что «Ведьмам» не удастся избежать сравнений с одноименным фильмом Николаса Роуга, экранизировавшего книгу Роальда Даля в 1990 году. И тому есть причины: обращение к этому сюжету раз за разом становится лакмусовой бумажкой, выявляющей консервативную позицию оппонентов феминизма. И если сказка Даля и картина Роуга вышли в период перехода от второй к третьей волне феминизма, то «Ведьмы» Земекиса полемичны основным тенденциям четвертой волны.
С первого взгляда становится очевидным: сказочной разработке материала у Земекиса на контрасте с хоррором Роуга нельзя отказать в трафаретности. Отказавшись от мрачной эстетики литературного первоисточника, Земекис сосредоточился на игре в противопоставления, чему послужили полярно разведенные образы, которые как нельзя лучше вписываются в антураж красочного аттракциона с CGI-эффектами. Сказка же дает значительно большее пространство для парабольности.
Сразу обозначенная позиция рассказчика, обусловленная кольцевой композицией, превращающей историю в антиведьминскую агитку, задает некий контекст идейного антагонизма, однако понять, в чем лежит корень зла, воплотившегося в зубастых ведьмах, которые, однако, эти зубы никак не используют и детей не едят, а лишь превращают в животных, оказывается не так-то просто. Главный герой живет с бабушкой после смерти родителей. Мир, в котором он существует, до поры остается исключительно женским: у него нет друзей, кроме мышки, которую ему заводит бабушка, акцентируя при этом внимание на том, что мышь — девочка, и спит герой в детской комнате своей матери; а единственный повод покинуть этот уютный замкнутый мирок — неожиданное вторжение ведьм.
Ведьмы, на первый взгляд предстающие идеальным воплощением демонической женственности, гипертрофированно феминны, однако бабушка, воплощающая другой полюс феминности — архаичный — домашний, простой и безыскусный, но при этом надежный и сильный, предупреждает: ведьмы не женщины, они лишь притворяются женщинами.
Ведьмы вторгаются в привычный уклад американской жизни с намерением разрушить ее. Перенос место действия из Европы в Алабаму позволяет затронуть расовую проблему, однако при этом национальные особенности оригинала не исчезают окончательно, а неким образом обыгрываются. От Норвегии остается акцент, с которым говорит Верховная Ведьма в исполнении Энн Хэтэуэй — и это намеренно пародийный акцент. Ничто иное не выдает в ней норвежку, более того, кота Ведьмы почему-то зовут Аид. Англию воплощает Бруно Дженкинс, мальчик, страдающий расстройством пищевого поведения, из-за которого его не принимает семья, холодный отец и истеричка-мать, не испытывающие ни друг к другу, ни к ребенку никаких теплых чувств и сосредоточенные исключительно на соответствии устаревшим правилам. И если и Норвегия, и Британия выводятся пародийно, то возникает закономерный вопрос, насколько «подлинная» в картине Америка.
Социальный контекст вводится незамедлительно: рассказывая о ведьмах, бабушка акцентирует внимание на том, что охотятся они только на детей из неблагополучных районов, подразумевая расовую сегрегацию. Однако Верховная Ведьма фактически опровергает ее слова, потому что объявляет охоту на всех детей без исключения. Ведьминский состав инклюзивен: среди красочной и одновременно с этим безликой толпы, приглядевшись, можно различить представительниц не только всех рас, но также, по всей вероятности, и трансгендерных женщин.
За тридцать лет, которые разделяют оригинал и ремейк, приобрело актуальность понятие видимости. В фильме Роуга «самое опасное — то, что она [ведьма] не выглядит опасной», а единственное оружие против зла — знать, что оно собой представляет. В современной же трактовке ведьмы как меньшинство, пусть и демонизируемое, не только получают визуально яркую репрезентацию, но и не прячутся, практически не скрывая того, кем являются. Здесь это сила, которая уверена в своей абсолютной непобедимости, и господство зла — лишь вопрос времени. В фильме 1990 года, сохраняющем в данном аспекте тон первоисточника, подчеркивается: ведьмы никогда не надевают остроконечную обувь, они всегда в грубых простых ботинках. Ведьмы Земекиса же, напротив, ходят исключительно в туфлях-лодочках. Особая одежда, которая должна служить маскировкой для их физических особенностей (перчатки, чтобы скрыть раздвоенные, как копыта, кисти рук, парики и тюрбаны, прикрывающие лысые черепа, и туфли, прячущие беспалые ноги), становится униформой, а сами ведьмы передвигаются не просто толпой, а марширующим строем. Несмотря на норвежское происхождение Верховной Ведьмы, можно, пожалуй, увидеть в подобном образе иронию над образом тоталитарного правителя социалистического государства, где культ лидера превращается в шоу, а элементы этого шоу в своего рода драг: парики, перчатки, платья и каблуки, необходимые для функционирования образа ведьмы («не женщины») превращаются в атрибутику драг-шоу. Нельзя не отметить такую деталь как обрубленные пальцы на ногах ведьм, что на контрасте с со средними пальцами, которые все-таки есть на ногах Верховной Ведьмы, можно счесть метафорой кастрации. В момент превращения в крысу с героини Энн Хэтэуэй слетает железное бюстье, очевидно, призванное создавать соответствующую женскому телу форму груди. А змей, которые выполняют роль живых боа, можно трактовать и как метафору демонизма, атрибут Лиллит, так и как фаллический символ.
На этом фоне актуализируется некая «настоящая» эстетика, присущая миру бабушки, архаичному и естественному. «Реальность» 1967 года, служащая фоном разворачивающихся событий, — это все еще биполярный мир, которому свойственны противопоставления, а потому образы токсичной маскулинности и гипертрофированной феминности условно оказываются на своем месте. Однако стоит вспомнить, что в оригинале, как и в первой экранизации расклад был несколько иным. Феминность ведьм не акцентировалась, а скорее вступала в антагонизм с «подлинно женским», с «нормальной женственностью», поскольку воплощалась в самодостаточности и оторванности от семейного контекста. Женщина, ненавидящая детей, иначе чайлд-фри, все еще оставалась женщиной, не актуализирующей собственную фертильность. Фильм Земекиса же выводит на передний план женщину, которая женщиной не является, а лишь притворяется, используя для этого личину, собранную как пазл из фетишей. Это, по сути, трансфобное высказывание коррелирует с радикально феминистической установкой на то, что «женщина — это не костюм». Но радикальный феминизм, в настоящее время противопоставленный интерсекциональному, защищающему права транс-персон, на момент написания сказки был передовым течением движения за права женщин. А потому перенимая его риторику, создатели новых «Ведьм» встают на сторону тех, против кого, как сочли оппоненты оригинала, было направлено произведение Даля. Это, однако, не делает посыл ремейка менее консервативным как минимум ввиду того факта, что данная риторика устарела.
Мораль сказки закономерно сводится к тому, что ты в любом обличии остаешься тем, кем родился, а потому сохранение оригинального финала сказки, где мальчик так и остается мышью, выглядит более чем обоснованным. Дети, превращающиеся в мышей, не теряют своей индивидуальности, скорее, напротив, раскрывают ее в полной мере. Ведьмы же превращаются в абсолютно одинаковых крыс — их личность заключена в маске, в тряпках, которые они больше не могут носить, а потому окончательно погружаются в злое безумие.
Проблематизация социального контекста никак не распространяется на ведьм: они все еще далеки от реальности, в которой они живут: быт им чужд, запах детей, чеснок и серебро им отвратительны, а «грязные деньги» вызывают отторжение. При этом грязные для ведьм, для «сил добра» эти деньги оказываются вполне нормальными, настолько, что герои не чуждаются возможности их украсть, ведь на войне все средства хороши. Благое дело оправдывает любые поступки, и самооборона быстро превращается — в охоту на ведьм. Положительные герои в фильме Земекиса умеют наслаждаться жизнью, не оглядываясь на несчастья других. Так, тонко обыгрывается линия расового угнетения: неравенство — это данность, которую следует принять, и потому тот факт, что афроамериканцы в отеле, где разворачивается действо, присутствуют исключительно в роли персонала, героиню Октавии Спенсер не смущает. Она приезжает туда как гостья и ведет себя соответствующим образом, при этом солидарность скорее испытывают к ней другие черные персонажи, чем наоборот. Героиня быстро входит в роль «белого человека», максимальное проявление ее соучастия — это щедрые чаевые. Таким образом выведение на экран социального контекста не соответствует дискурсу борьбы против угнетения, это лишь констатация факта: расовое угнетение есть. И из него, кажется, можно выбраться с помощью денег и связей — то есть не всем.
На этом фоне интересно обыгрывается образ «английской семьи», выведенный в пародийно-антагонистическом ключе. Апология «Дадли Дурсля» разыгрывается на фоне уничтожающей личность традиции. Однако выход за рамки традиции, вроде бы поощряемый, не может произойти иначе чем в индивидуальной манере. Слом же традиции не только невозможен, но и не нужен. Так что не стоит удивляться тому, что призыв к борьбе со злом в консервативно-конформистком тоне не может быть присущ революционному произведению. А перенос места действия истории об охоте на ведьм в страну, за десять лет до начала сюжетной коллизии пережившей маккартизм, пожалуй, имеет смысл. Однако едва ли юный зритель, собирающийся в кино на хэллоинскую страшную сказку, будет листать учебник истории перед сеансом.